«Молодые учителя зря приплясывают перед детьми. Так что спор – это хорошо




Карташев понимает, на что намекает мать, а скрепя сердце принимает вызов:

У нее мать есть.

Перестань, Тёма, говорить глупости, - авторитетно останавливает мать. - Ее мать такая же неграмотная, как наша Таня. Я сегодня тебе одену Таню, и она будет такая же, как и мать Корнева. Она, может быть, очень хорошая женщина, но и эта самая Таня при всех своих достоинствах все-таки имеет недостатки своей среды, и влияние ее на свою дочь не может быть бесследным. Надо уметь различать порядочную, воспитанную семью от другой. Не для того дается образование, чтоб в конце концов смешать в кашу все то, что в тебя вложено поколениями.

Какими поколениями? Все от Адама.

Нет, ты умышленно сам себя обманываешь; твои понятия о чести тоньше, чем у Еремея. Для него не доступно то, что понятно тебе.

Потому что я образованнее.

Потому что ты воспитаннее… Образование одно, а воспитание другое.

Пока Карташев задумывался перед этими новыми барьерами, Аглаида Васильевна продолжала:

Тёма, ты на скользком пути, и если твои мозги сами не будут работать, то никто тебе не поможет. Можно выйти пустоцветом, можно дать людям обильную жатву… Только ты сам и можешь помочь себе, и тебе больше, чем кому-нибудь, грех: у тебя семья такая, какой другой ты не найдешь. Если в ней ты не почерпнешь сил для разумной жизни, то нигде и никто их не даст тебе.

Есть что-то выше семьи: общественная жизнь.

Общественная жизнь, мой милый, это зал, а семья - это те камни, из которых сложен этот зал.

Карташев прислушивался к таким разговорам матери, как удаляющийся путник слушает звон родного колокола. Он звенит и будит душу, но путник идет своей дорогой.

Карташеву и самому теперь приятно было, что не у него собирается компания. Он любил мать, сестер, признавал все их достоинства, но душа его рвалась туда, где весело и беззаботно авторитетная для самих себя компания жила жизнью, какой хотела жить. Утром гимназия, после обеда уроки, а вечером собрания. Не для пьянства, не для кутежа, а для чтения. Аглаида Васильевна скрепя сердце отпускала сына.

Карташев уже раз навсегда завоевал себе это право.

Я не могу жить, чувствуя себя ниже других, - сказал он матери с силой и выразительностью, - а если меня заставят жить иной жизнью, то я сделаюсь негодяем: я разобью свою жизнь…

Пожалуйста, не запугивай, потому что я не из пугливых.

Но тем не менее с тех пор Карташев, уходя из дому, только заявлял:

Мама, я иду к Корневу.

И Аглаида Васильевна обыкновенно с неприятным ощущением только кивала головой.

IV
Гимназия

В гимназии было веселее, чем дома, хотя гнет и требования гимназии были тяжелее, чем требования семьи. Но там жизнь шла на людях. В семье каждого интерес был только его, а там гимназия связывала интересы всех. Дома борьба шла глаз на глаз, и интереса в ней было мало: все новаторы, каждый порознь в своей семье, чувствовали свое бессилие, в гимназии чувствовалось такое же бессилие, но тут работа шла сообща, был полный простор критики, и никому не дороги были те, кого разбирали. Тут можно было без оглядки, чтоб не задеть больного чувства того или другого из компании, примеривать тот теоретический масштаб, который вырабатывала постепенно себе компания.

С точки зрения этого масштаба и относилась компания ко всем явлениям гимназической жизни и ко всем тем, кто представлял из себя начальство гимназии.

С этой точки зрения одни заслуживали внимания, другие - уважения, третьи - ненависти и четвертые, наконец, не заслуживали ничего, кроме пренебрежения. К последним относились все те, у которых в голове, кроме механических своих обязанностей, ничего другого не было. Их называли «амфибиями». Добрая амфибия - надзиратель Иван Иванович, мстительная амфибия - учитель математики; не добрые и не злые: инспектор, учителя иностранных языков, задумчивые и мечтательные, в цветных галстуках, гладко причесанные. Они, казалось, сами сознавали свое убожество, и только на экзаменах их фигуры обрисовывались на мгновение рельефнее, чтоб затем снова исчезнуть с горизонта до следующего экзамена. Все того же директора любили и уважали, хотя и считали его горячкой, способным сгоряча наделать много бестактностей. Но как-то не обижались на него в такие минуты и охотно забывали его резкости. Центром внимания компании были четверо: учитель латинского языка в младших классах Хлопов, учитель латинского языка в их классе Дмитрий Петрович Воздвиженский, учитель словесности Митрофан Семенович Козарский и учитель истории Леонид Николаевич Шатров.

Молодого учителя латинского языка Хлопова, преподававшего в низших классах, не любили все в гимназии. Не было большего удовольствия у старшеклассников, как толкнуть нечаянно этого учителя и бросить ему презрительно «виноват» или подарить его соответствующим взглядом. А когда он пробегал торопливо по коридору, красный, в синих очках, с устремленным вперед взглядом, то все, стоя у дверей своего класса, старались смотреть на него как можно нахальнее, и даже самый тихий, первый ученик Яковлев, раздувая ноздри, говорил, не стесняясь, услышат его или нет:

Это он красный оттого, что насосался кровью своих жертв.

А маленькие жертвы, плача и обгоняя друг друга, после каждого урока высыпали за ним в коридор и напрасно молили о пощаде.

Насытившийся единицами и двойками учитель только водил своими опьяненными глазами и спешил, не говоря ни одного слова, скрыться в учительскую.

Нельзя сказать, чтоб это был злой человек, но вниманием его пользовались исключительно оторопелые, и по мере того как эти жертвы под его опекой пугались все больше и больше, Хлопов делался все нежнее к ним. И те, в свою очередь, благоговели перед ним и в порыве экстаза целовали ему руки. Хлопов и между учителями не пользовался симпатией, и кто из учеников заглядывал во время рекреации в щелку учительской, всегда видел его одиноко бегающим из угла в угол, с красным возбужденным лицом, с видом обиженного человека.

заглянул в Добролюбова, просмаковал введение Бокля, читал Щапова и запомнил,
что первичное племя, населявшее Россию, было курганное и череп имело
субликоцефалический.
Отношения Корнева и Карташева изменились: хотя споры не прекращались и
носили на себе все тот же страстный, жгучий характер, но в отношения
вкралось равенство. Карташева стала приглашать партия Корнева на свои
вечера: Карташев потянул за собой и свою компанию. Даже Семенов примирился,
бывал на чтениях и убедился, что там не происходит ничего, за что могло бы
последовать исключение кого бы то ни было из гимназии.
Берендя тоже с жаром и страстностью набросился на чтение и постепенно
приобрел некоторое уважение в кружке как человек начитанный, с громадною
памятью, как ходячая энциклопедия всевозможных знаний.
Иногда, если у компании хватало терпения, его дослушивали до конца, и
тогда из тумана высокопарных слов выплывала какая-нибудь оригинальная,
обобщенная и обоснованная мысль.
Корнев тогда задумывался, грыз ногти и пытливо заглядывал ему в глаза,
пока высокий Берендя, в позе танцора, подымаясь еще выше на носки и
осторожно прижимая руки к груди, спешно выкладывал перед всеми свои
соображения.
Только в глазах Вервицкого Берендя сохранил свой прежний вид дурня и
растеряхи в практической жизни. Впрочем, таким он и был в общежитейских
отношениях: был на счету у начальства неспособным, имел плохие отметки, по
математике из двойки не вылезал и только по истории имел круглую пятерку.
Историю, и особенно русскую, он любил до болезни. Обладая громадною памятью,
он помнил все года и перечитал массу исторических русских книг.
Барометр товарищеских отношений - Долба снисходительно трепал Берендю
по плечу и добродушно говорил:
- Бокль не Бокль, а дай же, боже, щоб наше теля да вивка съило.
Аглаида Васильевна добилась наконец своего. Однажды Карташев после
долгих колебаний (он все боялся, что не захотят к нему прийти) пригласил к
себе Корнева, Рыльского, Долбу и прежних своих приятелей - Семенова,
Вервицкого и Берендю.
Прежние приятели уже собрались и пили вечерний чай за большим семейным
столом, когда раздался звонок и в переднюю ввалились вновь прибывшие. Они
раздевались, переглядывались между собою и громко перебрасывались словами.
Рыльский, прежде чем войти, вынул чистенький гребешочек, причесал им и
без того свои гладкие, мягкие, золотистые волосы, оправил pince-nez, весело
покосился на замечание Корнева "хорош", проговорив "рыло", и первый вошел в
гостиную. Увидев общество в другой комнате, он уверенно направился туда.
За ним вошел Корнев, невозможно перекосив лицо и с каким-то особенно
глубокомысленным, сосредоточенным видом.
Сзади всех, покачиваясь, с оттенком какого-то пренебрежения и в то же
время конфузливости, шел Долба, потирая руки и ежась, точно ему было
холодно.
Карташев вышел в гостиную навстречу гостям и сконфуженно пожал им руки.
Несколько мгновений он стоял перед своими гостями, а гости стояли перед ним,
не зная, что с собою делать.
- Тема, веди своих гостей в столовую! - выручила мать.
Раскланиваясь перед Аглаидой Васильевной, Рыльский шаркнул, наклонив
голову, и, вежливо еще раз поклонившись, пожал протянутую ему руку. Корнев
слил все в одном поклоне, сжал крепко руку, низко наклонил голову и еще
больше перекосил лицо. Долба размашисто наклонился и после пожатия, поднимая
голову, энергично тряхнул волосами, и они, разлетевшись веером, опять
улеглись на свои места.
- Очень приятно, очень рада, господа, познакомиться, - говорила Аглаида
Васильевна, приветливо и внимательно окидывая взглядом гостей.
Карташев в это время весь превратился в зрение и, по своей
впечатлительности, не замечал, как он и сам кланялся, когда представлялись
его товарищи.
- Ты, чем кланяться, представь-ка лучше сестре, - посоветовал
добродушно Рыльский, смотревший в это время на сестру Карташева в
нерешительном ожидании, когда его представят.
Зинаида Николаевна весело рассмеялась, Рыльский тоже - и все сразу
получило какой-то непринужденный, свободный характер.
Рыльский сел возле Зинаиды Николаевны, смеялся, острил, ему помогал
Семенов. Корнев завел серьезный разговор с Аглаидой Васильевной. Долба
разговаривал с Карташевым, Вервицкий и Берендя молча слушали.
Зинаида Николаевна, уже семнадцатилетняя барышня, в последнем классе
гимназии, ожидавшая гостей брата с некоторым пренебрежением, раскраснелась,
разговорилась, и мать с удовольствием подметила в своей дочери способность и
занимать гостей, и уметь нравиться без всяких шокирующих манер. Все в ней
было просто до скромности, но как-то естественно изящно: поворот головы,
смущенье, манера опускать глаза - все удовлетворяло требовательную Аглаиду
Васильевну. Зато Тема оставлял желать многого: он конфузился, разбрасывался,
не зная, что делать с своими руками, и невыносимо горбился.
Корнев еще хуже горбился. Зато Рыльский держал себя безукоризненно. Его
поклоны и манеры обворожили всех. Долба производил какое-то болезненное
впечатление желанием чем-нибудь, как-нибудь выдвинуться. У Семенова была
видна домашняя дрессировка. Вервицкий и Берендя были для Аглаиды Васильевны
старые знакомые медвежата.
Общество перешло в гостиную. Аглаида Васильевна, пропустив всех,
мысленно определяла место своего сына в обществе его товарищей.
Зинаида Николаевна села за рояль, Семенов принялся открывать свою
скрипку. Рыльский стал возле рояля, Корнев и Долба с кислой физиономией
ходили вдоль окон и посматривали по сторонам. Корнев жалел, что пришел и
теряет вечер в неинтересной для него обстановке.
Аглаида Васильевна ушла и возвратилась, держа за руку Наташу.
Стройная пятнадцатилетняя Наташа, вся разгоревшись, смотрела своими
глубокими большими глазами так, как смотрят в пятнадцать лет на такое
крупное событие, как первое знакомство с таким большим обществом. Она как-то
и доверчиво, и неуверенно, и робко протягивала свою изящную ручку гостям. Ее
густые волосы были заплетены в одну толстую косу сзади.
Появление ее было встречено общим удовольствием: она сразу произвела
впечатление. Корнев впился в нее глазами и энергично принялся за свои ногти.
Лучистые глаза Беренди стали еще лучистее.
Зина мельком окинула сестру, гостей, и удовольствие пробежало по ее
лицу. Ей был приятен и эффектный выход сестры, и, может быть, и то, что
Семенов и Рыльский остались при ней. Это она почувствовала сразу по свойству
женской натуры. Почувствовала это и мать и, оставив дочь возле Корнева,
принялась за Долбу.
Долба горячо и уверенно говорил с ней о притеснениях урядников в
деревне. Аглаида Васильевна никогда не предполагала, чтобы урядники были
таким злом. У нее у самой именье... Он сам откуда? Недалеко от ее имения?
Вот как! Очень приятно. Летом, она надеется...
- Очень приятно, - говорил Долба, смеялся и шаркал ногами.
Только он ведь медведь, простой деревенский медведь, он боится быть
скучным, неинтересным гостем.
Аглаида Васильевна на мгновение опустила глаза, легкая усмешка
пробежала по ее лицу, она посмотрела на сына и заговорила о том, как быстро
идет время и как странно ей видеть таким большим своего сына. Он совсем
почти большой, шутка сказать, через каких-нибудь два года уже в
университете. Долба слушал, смотрел на Аглаиду Васильевну и весело думал:
"Ловкая баба".
Семенов устроился, наладился, вытянул руку, и по зале понеслись твердые
звуки скрипки вперемежку с мягкой мелодичной игрой Зинаиды Николаевны.
- Хорошо Зинаида Николаевна играет, - похвалил Рыльский.
Зинаида Николаевна вспыхнула, а Семенов сосредоточенно кивнул головой,
продолжая выводить ровные твердые звуки.
- А вы играете? - спросил Корнев, заглядывая в глаза Наташи.
- Плохо, - робко, обжигая взглядом, ответила Наташа так, как будто
просила извинения у Корнева. Корнев опять принялся за ногти и чувствовал
себя особенно хорошо.
Вечер прошел незаметно и оживленно. Аглаида Васильевна с большим тактом
сумела позаботиться о том, чтобы никому не было скучно: было и свободно, но
в то же время чувствовалась какая-то незаметная, хотя и приятная рука.
С приездом последнего гостя, Дарсье, сразу очаровавшего всех
непринужденностью своих изящных манер, совершенно неожиданно вечер
закончился танцами: танцевали Дарсье, Рыльский и Семенов. Даже танцевали
мазурку, причем Рыльский прошелся так, что вызвал общий восторг.
Наташа сперва не хотела танцевать.
- Отчего же? - иронически убеждал ее Корнев. - Вам это необходимо...
Вот года через три начнете выезжать, там... ну, как все это водится.
- Я не люблю танцев, - отвечала Наташа, - и никогда выезжать не буду.
- Вот как... отчего ж это?
- Так... не люблю...
Но в конце концов и Наташа пошла танцевать.
Ее тоненькая, стройная фигурка двигалась неуверенно по зале, торопливо
забегая вперед, а Корнев смотрел на нее и сосредоточеннее обыкновенного грыз
свои ногти.
- Н-да... - протянул он рассеянно, когда Наташа опять села возле него.
- Что да? - спросила она.
- Ничего, - нехотя ответил Корнев. Помолчав, он сказал: - Я все вот
хотел понять, в чем тут удовольствие в танцах... Я, собственно, не против
движений еще более диких, но... это удобно на воздухе где-нибудь, летом...
знаете, находит вот этакое настроение шестимесячного теленка... видали,
может, как, поднявши хвост... Кажется, я употребляю выражения, не принятые в
порядочном обществе...
- Что тут непринятого?
- Тем лучше в таком случае... Так вот и я иногда бываю в таком
настроении...
- Бывает, бывает, - вмешался Долба, - и тогда мы его привязываем на
веревку и бьем.
Долба показал, как они бьют, и залился своим мелким смехом. Но,
заметив, что Корневу что-то не понравилось, он смутился и деловым и в то же
время фамильярным голосом спросил:
- Послушай, брат, а не пора ли нам и убираться?
- Рано еще, - вскинула глазами Наташа на Корнева.
- Да что тебе, - ответил Корнев, - сидишь и сиди.
- Ну что ж: кутить так кутить...
Корнев не жалел больше о потерянном вечере.
Уже когда собирались расходиться, Берендя вдруг выразил желание сыграть
на скрипке, и сыграл так, что Корнев шепнул Долбе:
- Ну, если б теперь луна да лето: тут бы все и пропали...
На обратном пути все были под обаянием проведенного вечера.
- Да ведь маменька-то, черт побери, - кричал Долба, - старшая сестра:
глаза-то, глаза. Ах, черт... глаза у них у всех...
- Ах, умная баба, - говорил Корнев. - Ну, баба...
- Да-да... - соглашался Рыльский. - Наш-то род каблучком.
- Та-а-кая тюря!
И Долба, приседая, залился своим мелким смехом. Ему вторил веселый
молодой хохот остальной компании и далеко разносился по сонным улицам
города.

У Карташевых долго еще сидели в этот вечер. В гостиной продолжали
гореть лампы под абажурами, мягко оттеняя обстановку. Зина, Наташа и Тема
сидели, полные ощущения вечера и гостей, которые еще чувствовались в
комнатах.
Зина хвалила Рыльского, его манеру, его находчивость, остроумие; Наташе
нравился Корнев и даже его манера грызть ногти. Теме нравилось все, и он
жадно ловил всякий отзыв о своих товарищах.
- У Дарсье и Рыльского больше других видно влияние порядочной семьи, -
говорила Аглаида Васильевна.
Карташев слушал, и в первый раз с этой стороны освещались пред ним его
товарищи: до сих пор мерило было другое, и между ними всеми всегда
выдвигался и царил Корнев.
- У Семенова натянутость некоторая, - продолжала Аглаида Васильевна.
- Мама, ты заметила, как Семенов ходит? - быстро спросила Наташа, и,
немного расставив руки, вывернув носки внутрь, она пошла, вся поглощенная
старанием добросовестно представить себе в этот момент Семенова.
- А твой Корнев вот так грызет ногти! - И Зина карикатурно сгорбилась в
три погибели, изображая Корнева.
Наташа внимательно, с какой-то тревогой следила за Зиной и вдруг,
весело рассмеявшись, откидывая свою косу, сказала:
- Нет, не похож...
Она решительно остановилась.
- Вот...
Она немного согнулась, уставила глаза в одну точку и раздумчиво
поднесла свой маленький ноготок к губам: Корнев, как живой, появился между
разговаривавшими.
Зина вскрикнула: "Ах! как похож!" Наташа весело рассмеялась и сразу
сбросила с себя маску.
- Надо, Тема, стараться держать себя лучше, - сказала Аглаида
Васильевна, - ты страшно горбишься... Мог бы быть эффектнее всех своих
товарищей.
- Ведь Тема, если б хорошо держался, был бы очень представительный... -
подтвердила Зина. - Что ж, правду сказать, он очень красив: глаза, нос,
волосы...
Тема конфузливо горбился, слушал с удовольствием и в то же время
неприятно морщился.
- Ну, что ты, Тема, точно маленький, право... - заметила Зина. - Но все
это у тебя, как начнешь горбиться, точно пропадает куда-то... Глаза делаются
просительными, точно вот-вот копеечку попросишь...
Зина рассмеялась. Тема встал и заходил по комнате. Он мельком взглянул
на себя в зеркало, отвернулся, пошел в другую сторону, незаметно выпрямился
и, направившись снова к зеркалу, мельком заглянул в него.
- А как ловко танцевать с Рыльским! - воскликнула Зина. - Не чувствуешь
совсем...
- А с Семеновым я все сбивалась, - сказала Наташа.
- Семенову непременно надо от двери начинать. Он ничего себе танцует...
с ним удобно... только ему надо начать... Дарсье отлично танцует.
- У тебя очень милая манера, - бросила мать Зине.
- Наташа тоже хорошо танцует, - похвалила Зина, - только немножко
забегает...
- Я совсем не умею, - ответила Наташа, покраснев.
- Нет, ты очень мило, только торопиться не надо... Ты как-то всегда
прежде кавалера начинаешь... Вот, Тема, не хотел учиться танцевать, -
закончила Зина, обращаясь к брату, - а теперь бы тоже танцевал, как
Рыльский.
- А ты бы мог хорошо танцевать, - сказала Аглаида Васильевна.
У Темы в воображении представился он сам, танцующий, как Рыльский: он
даже почувствовал его pince-nez на своем носу, оправился и усмехнулся.
- Вот ты в эту минуту на Рыльского был похож, - вскрикнула Зина и
предложила: - Давай, Тема, я тебя сейчас выучу польку. Мама, играй.
И неожиданно, под музыку Аглаиды Васильевны, началась дрессировка
молодого медвежонка.
- Раз, два, три, раз, два, три! - отсчитывала Зина, приподняв кончик
платья и проделывая перед Темой па польки.
Тема конфузливо и добросовестно подпрыгивал. Наташа, сидя на диване,
смотрела на брата, и в ее глазах отражались и его конфузливость, и жалость к
нему, и какое-то раздумье, а Зина только изредка улыбалась, решительно
поворачивая брата за плечи, и приговаривала:
- Ну, ты, медвежонок!
- Ой, ой, ой! Четверть первого: спать! спать! - заявила Аглаида
Васильевна, поднявшись со стула, и, осторожно опустив крышку рояля, потушила
свечи.

Жизнь шла своим чередом. Компания ходила в класс, кое-как готовила свои
уроки, собиралась друг у друга и усиленно читала, то вместе, то каждый
порознь.
Карташев не отставал от других. Если для Корнева чтение было врожденною
потребностью в силу желания осмыслить себе окружающую жизнь, то для
Карташева чтение являлось единственным путем выйти из того тяжелого
положения "неуча", в каком он себя чувствовал.
Какой-нибудь Яковлев, первый ученик, ничего тоже не читал, был "неуч",
но Яковлев, во-первых, обладал способностью скрывать свое невежество, а
во-вторых, его пассивная натура и не толкала его никуда. Он стоял у того
окошечка, которое прорубали ему другие, и никуда его больше и не тянуло.
Страстная натура Карташева, напротив, толкала его так, что нередко действия
его получали совершенно непроизвольный характер. С такой натурой, с
потребностью действовать, создавать или разрушать - плохо живется
полуобразованным людям: demi-instruit - double sot*, - говорят французы, и
Карташев достаточно получил ударов на свою долю от корневской компании, чтоб
не стремиться страстно, в свою очередь, выйти из потемок, окружавших его.
Конечно, и читая, по множеству вопросов он был еще, может быть, в большем
тумане, чем раньше, но он уже знал, что он в тумане, знал путь, как
выбираться ему понемногу из этого тумана. Кое-что уж было и освещено. Он с
удовольствием жал руку простого человека, и сознание равенства не гнело его,
как когда-то, а доставляло наслаждение и гордость. Он не хотел носить больше
цветных галстуков, брать с туалета матери одеколон, чтоб надушиться, мечтать
о лакированных ботинках. Ему даже доставляло теперь особенное удовольствие -
неряшество в костюме. Он с восторгом прислушивался, когда Корнев, считая его
своим уже, дружески хлопал по плечу и говорил за него на упрек его матери:
______________
* Полуобразованный - вдвойне дурак (франц.).

Куда нам с суконным рылом!
Карташев в эту минуту был бы очень рад иметь самое настоящее суконное
рыло, чтоб только не походить на какого-нибудь франтоватого Неручева, их
соседа по имению.
Компания после описанного вечера, как ни весело провела время, избегала
под разными предлогами собираться в доме Аглаиды Васильевны. Аглаиду
Васильевну это огорчало, огорчало и Карташева, но он шел туда, куда шли все.
- Нет, я не сочувствую вашим вечерам, - говорила Аглаида Васильевна, -
учишься ты плохо, для семьи стал чужим человеком.
- Чем же я чужой? - спрашивал Карташев.
- Всем... Прежде ты был любящим, простым мальчиком, теперь ты чужой...
ищешь недостатки у сестер.
- Где же я их ищу?
- Ты нападаешь на сестер, смеешься над их радостями.
- Я вовсе не смеюсь, но если Зина видит свою радость в каком-нибудь
платье, то мне, конечно, смешно.
- А в чем же ей видеть радость? Она учит уроки, идет первой и полное
право имеет радоваться новому платью.
Карташев слушал, и в душе ему было жаль Зины. В самом деле: пусть
радуется своему платью, если оно радует ее. Но за платьем шло что-нибудь
другое, за этим опять свое, и вся сеть условных приличий снова охватывала и
оплетала Карташева до тех пор, пока он не восставал.
- У тебя все принято, не принято, - горячо говорил он сестре, - точно
мир от этого развалится, а все это ерунда, ерунда, ерунда... яйца выеденного
не стоит. Корнева ни о чем этом не думает, а дай бог, чтоб все такие были.
- О-о-о! Мама! Что он говорит?! - всплескивала руками Зина.
- Чем же Корнева так хороша? - спрашивала Аглаида Васильевна. - Учится
хорошо?
- Что ж учится? Я и не знаю, как она учится.
- Да плохо учится, - с сердцем пояснила Зина.
- Тем лучше, - пренебрежительно пожимал плечами Карташев.
- Где же предел этого лучше? - спрашивала Аглаида Васильевна, - быть за
неспособность выгнанной из гимназии?
- Это крайность: надо учиться середка наполовинку.
- Значит, твоя Корнева середка наполовинке, - вставляла Зина, - ни рыба
ни мясо, ни теплое ни холодное - фи, гадость!
- Да это никакого отношения не имеет ни к холодному, ни к теплому.
- Очень много имеет, мой милый, - говорила Аглаида Васильевна. - Я себе
представляю такую картину: учитель вызывает "Корнева!" Корнева выходит.
"Отвечайте!" - "Я не знаю урока". Корнева идет на место. Лицо у нее при этом
сияет. Во всяком случае, вероятно, довольное, пошлое. Нет достоинства!
Аглаида Васильевна говорит выразительно, и Карташеву неприятно и
тяжело: мать сумела в его глазах унизить Корневу.
- Она много читает? - продолжает мать.
- Ничего она не читает.
- И не читает даже...
Аглаида Васильевна вздохнула.
- По-моему, - грустно говорит она, - твоя Корнева пустенькая девчонка,
к которой только потому нельзя относиться строго, что некому указать ей на
ее пустоту.
Карташев понимает, на что намекает мать, и скрепя сердце принимает
вызов:
- У нее мать есть.
- Перестань, Тема, говорить глупости, - авторитетно останавливает мать.
- Ее мать такая же неграмотная, как наша Таня. Я сегодня тебе одену Таню, и
она будет такая же, как и мать Корнева. Она, может быть, очень хорошая
женщина, но и эта самая Таня при всех своих достоинствах все-таки имеет
недостатки своей среды, и влияние ее на свою дочь не может быть бесследным.
Надо уметь различать порядочную, воспитанную семью от другой. Не для того
дается образование, чтоб в конце концов смешать в кашу все то, что в тебя
вложено поколениями.
- Какими поколениями? Все от Адама.
- Нет, ты умышленно сам себя обманываешь; твои понятия о чести тоньше,
чем у Еремея. Для него не доступно, то что понятно тебе.
- Потому что я образованнее.
- Потому что ты воспитаннее... Образование одно, а воспитание другое.
Пока Карташев задумывался перед этими новыми барьерами, Аглаида
Васильевна продолжала:
- Тема, ты на скользком пути, и если твои мозги сами не будут работать,
то никто тебе не поможет. Можно выйти пустоцветом, можно дать людям обильную
жатву... Только ты сам и можешь помочь себе, и тебе больше, чем кому-нибудь,
грех: у тебя семья такая, какой другой ты не найдешь. Если в ней ты не
почерпнешь сил для разумной жизни, то нигде и никто их не даст тебе.
- Есть что-то выше семьи: общественная жизнь.
- Общественная жизнь, мой милый, это зал, а семья - это те камни, из
которых сложен этот зал.
Карташев прислушивался к таким разговорам матери, как удаляющийся
путник слушает звон родного колокола. Он звенит и будит душу, но путник идет
своей дорогой.
Карташеву и самому теперь приятно было, что не у него собирается
компания. Он любил мать, сестер, признавал все их достоинства, но душа его
рвалась туда, где весело и беззаботно авторитетная для самих себя компания
жила жизнью, какой хотела жить. Утром гимназия, после обеда уроки, а вечером
собрания. Не для пьянства, не для кутежа, а для чтения. Аглаида Васильевна
скрепя сердце отпускала сына.
Карташев уже раз навсегда завоевал себе это право.
- Я не могу жить, чувствуя себя ниже других, - сказал он матери с силой
и выразительностью, - а если меня заставят жить иной жизнью, то я сделаюсь
негодяем: я разобью свою жизнь...
- Пожалуйста, не запугивай, потому что я не из пугливых.
Но тем не менее с тех пор Карташев, уходя из дому, только заявлял:
- Мама, я иду к Корневу.
И Аглаида Васильевна обыкновенно с неприятным ощущением только кивала
головой.

    IV

    ГИМНАЗИЯ

В гимназии было веселее, чем дома, хотя гнет и требования гимназии были
тяжелее, чем требования семьи. Но там жизнь шла на людях. В семье каждого
интерес был только его, а там гимназия связывала интересы всех. Дома борьба
шла глаз на глаз, и интереса в ней было мало: все новаторы, каждый порознь в
своей семье, чувствовали свое бессилие, в гимназии чувствовалось такое же
бессилие, но тут работа шла сообща, был полный простор критики, и никому не
дороги были те, кого разбирали. Тут можно было без оглядки, чтоб не задеть
больного чувства того или другого из компании, примеривать тот теоретический
масштаб, который вырабатывала постепенно себе компания.
С точки зрения этого масштаба и относилась компания ко всем явлениям
гимназической жизни и ко всем тем, кто представлял из себя начальство
гимназии.
С этой точки зрения одни заслуживали внимания, другие - уважения,
третьи - ненависти и четвертые, наконец, не заслуживали ничего, кроме
пренебрежения. К последним относились все те, у которых в голове, кроме
механических своих обязанностей, ничего другого не было. Их называли
"амфибиями". Добрая амфибия - надзиратель Иван Иванович, мстительная амфибия
- учитель математики; не добрые и не злые: инспектор, учителя иностранных
языков, задумчивые и мечтательные, в цветных галстуках, гладко причесанные.
Они, казалось, сами сознавали свое убожество, и только на экзаменах их
фигуры обрисовывались на мгновение рельефнее, чтоб затем снова исчезнуть с
горизонта до следующего экзамена. Все того же директора любили и уважали,
хотя и считали его горячкой, способным сгоряча наделать много бестактностей.
Но как-то не обижались на него в такие минуты и охотно забывали его
резкости. Центром внимания компании были четверо: учитель латинского языка в
младших классах Хлопов, учитель латинского языка в их классе Дмитрий
Петрович Воздвиженский, учитель словесности Митрофан Семенович Козарский и
учитель истории Леонид Николаевич Шатров.

Молодого учителя латинского языка Хлопова, преподававшего в низших
классах, не любили все в гимназии. Не было большего удовольствия у
старшеклассников, как толкнуть нечаянно этого учителя и бросить ему
презрительно "виноват" или подарить его соответственным взглядом. А когда он
пробегал торопливо по коридору, красный, в синих очках, с устремленным
вперед взглядом, то все, стоя у дверей своего класса, старались смотреть на
него как можно нахальнее, и даже самый тихий, первый ученик Яковлев,
раздувая ноздри, говорил, не стесняясь, услышат его или нет:
- Это он красный оттого, что насосался кровью своих жертв.
А маленькие жертвы, плача и обгоняя друг друга, после каждого урока
высыпали за ним в коридор и напрасно молили о пощаде.
Насытившийся единицами и двойками учитель только водил своими
опьяненными глазами и спешил, не говоря ни одного слова, скрыться в
учительскую.
Нельзя сказать, чтоб это был злой человек, но вниманием его
пользовались исключительно оторопелые, и по мере того как эти жертвы под его
опекой пугались все больше и больше, Хлопов делался все нежнее к ним. И те,
в свою очередь, благоговели перед ним и в порыве экстаза целовали ему руки.
Хлопов и между учителями не пользовался симпатией, и кто из учеников
заглядывал во время рекреации в щелку учительской, всегда видел его одиноко

– Лидия Васильевна, вы, наверное, знаете о том, что происходит в современной школе, какие проходят реформы, что меняется. Каково ваше мнение об этом?

– Все очень плохо. Я отнюдь не говорю: «ах, как раньше было прелестно», нет. Были очень строгие границы. Например, ты должен был «проходить» какого-то писателя, скажем, восемь часов, и все тут. Я получила несколько выговоров за то, что на кого-то выделила больше времени, на кого-то меньше, но потом я научилась выкручиваться.

Так же как, например, я поняла, что по литературе не буду вызывать к доске и ставить за это отметку, потому что это не нужно. Я завела тетрадь, и за каждый урок я ставила порядка пятнадцати оценок – иногда за два слова, потому что они были очень интересными и раскрывали суть вопроса, иногда – за какой-то развернутый ответ, иногда – за удачно подобранный текст, еще что-то, и к концу темы у меня накапливались оценки на каждого ученика.

Закончили мы, скажем, Пушкина, и я выставляю из всех заработанных среднюю оценку. Иногда ее удавалось исправить, иногда нет. Но выставлять одну оценку за месяц нельзя было ни в коем случае, я должна была выставлять оценки в журнал каждый день!

Мне повезло с директорами. Не сразу, но постепенно я получала кое-какую свободу, и директор пошла мне навстречу: «Ладно, только ты не ставь оценки в журнале в один столбец, а раскидай так, будто они тебе отвечали, на разные уроки». Но дети знали, я им говорила: вот от этого числа до этого – за такую-то тему. И проверяющие были довольны: все в порядке.

– Что еще было плохого, раздражающего в советской школьной системе?

– Таких вещей было очень много, например, бесконечные дурацкие проверяющие. Ко мне ходила какая-то дама из райкома, писала какие-то отчеты… Конечно, это страшно мешало, раздражало. Еще раздражали всякие совещания, партсобрания. С одной стороны, я была не обязана их посещать, так как была беспартийная, а с другой – обязана, потому что там обсуждались вопросы, которые больше нигде не обсуждались. Это была ужасная трата времени.

Раздражала политинформация, обязательное выписывание «Правды». У меня муж выписывал – он был обязан, но нет – я должна была тоже. То есть нам надо было выписывать две «Правды» на семью. Просила: дайте мне «Комсомольскую правду», может, там хоть что-то другое… Нет. С большим трудом тогда отбилась.

Очень тяжело доставались книги, журналы – тогда же было много литературных журналов, но выписать их было невозможно. Но мне везло с руководством. Когда я пришла после первого года в новую школу, у нас директором была важная партийная дама. Но ей понравилось что-то во мне как в классном руководителе – у меня дети вели собрания, мы с ними всегда много ездили на экскурсии, я устраивала литературные вечера… И она на многое закрывала глаза.

– На что, например?

– На то, что полагалось иметь оформленный определенным образом конспект каждого урока, где все детально расписано; а у меня всегда были конспекты, но я их писала так, как надо было мне, а не проверяющим, другой человек вообще бы не понял, что я там накалякала: полфразы, полслова, еще что-нибудь. И директор меня прикрывала.

Когда проверяющие требовали конспект уроков, она мне говорила: «Напиши, пожалуйста, отдельный конспект на листочке, я скажу, что тетрадь у меня». Так что я при ней хорошо жила. Когда я начала потом работать в Черемушках, там было хуже, меня особо не прикрывали. Хотя там была хорошая атмосфера, коллектив, сильные словесники, но очень утомляли все эти бесконечные комиссии, проверки…

Но тогда я уже научилась представлять комиссии то, что им надо. А потом я ушла в английскую школу на Ленинском. Там директором была тоже очень властная женщина, но у нее было так: если ты работаешь хорошо, то тебе многое позволено, если плохо, то она будет к тебе придираться.

Школа должна поставить письменную речь

– Чем определялось качество работы учителя?

– Результатами экзаменов, поступлением, тем, как пишут сочинения. Сочинения – это очень важная вещь. Сейчас их было совсем выкинули, а теперь новый министр хочет ввести их обратно. Это необходимо, потому что человек, кем бы он ни был, должен уметь связно излагать свои мысли.

– Для меня это спорный момент, потому что я еще успела попроверять вступительные сочинения в университете, и мне было откровенно жалко абитуриентов на каком-нибудь факультете почвоведения, которых мы «рубили» на сочинениях. Я знаю грустную историю блестящего математика, не поступившего на мехмат из-за ошибок в диктанте. Это тоже не очень правильно?

– Нет, я даже не про вступительные сочинения – естественно, они должны быть совершенно разные на почвоведении и на филфаке. Но я говорю о том, что школа должна «поставить» письменную речь.

Я всегда пыталась объяснить детям, что сочинение не должно быть таким эмоциональным «ахом» – это, скорее, научный труд: ты должен что-то доказать в соответствии с определенной структурой: сначала вступление, потом доказательства, потом вывод. Это, по-моему, совершенно необходимо, но именно на это у словесника никогда не было часов. А теперь сочинений вообще почти нет.

– Что еще хорошего было в советской системе школьного образования?

– Во-первых, то, что тогда была история русской литературы, знание которой, я считаю, необходимо для всякого человека. Русская литература – это такое богатство! Сейчас рассуждают о патриотизме, о том, как его воспитывать. Наша литература, наша история – вот то, что надо знать, прочувствовать еще в детстве, отрочестве – и тогда не надо будет вести никаких пустых разговоров о патриотизме.

С того момента, как начали вводиться тесты, никакой истории литературы не осталось – остались какие-то отдельные произведения. Тесты – это вообще ужасно. Еще мой сын, когда учился в Бауманском, рассказывал алгоритм их решения: даются четыре варианта ответа: один – явная дурь, ты его сразу зачеркиваешь; другой, если подумать, тоже глупый; остаются два: закроешь глаза, ткнешь пальцем – в большинстве случаев попадешь, иногда промажешь, но поскольку вопросов много, то, в общем, попадаешь.

К тому же на этих тестах какие-то дикие вопросы – я не говорю о тех, где спрашивают, какого цвета было платье у Наташи Ростовой, но есть вопросы, правильные ответы на которые засчитываются как неправильные. И их масса.

Мы потеряли систему

– Что еще в школе изменилось к худшему с советских времен?

– Я считаю, что бесконечные слияния – это безобразие. Преобразование школ – это не такой процесс, где можно сегодня делать так, завтра сяк, а послезавтра наперекосяк.

Представьте, что будет, если в семье сегодня идет устоявшаяся жизнь, а завтра мы вдруг решим все переменить, а послезавтра сделать еще по-другому. И что получится? Никакой семьи просто не будет, она распадется, исчезнет. Почему, соединив плохую школу с хорошей, вы получите хорошую? Откуда вы это взяли?

Моя знакомая закончила МАИ, пошла в школу, преподавала информатику, стала завучем, постепенно получила педагогическое образование, и все было хорошо. Потом их объединили с другими школами, и ее сделали завучем младших классов, о которых она не имеет никакого понятия…

Кроме того, в классе как было 30 детей, так и осталось, но теперь часть из них сильные, часть средние, часть вообще не знает русского языка, часть – те, кто раньше попадал в систему корректирующего образования. И учитель должен работать со всеми, и к каждому у него должен быть индивидуальный подход.

– Но к вам в школу наверняка приходили разные дети.

– Правильно. Но у меня никогда не было ни не знающих русский язык, ни умственно отсталых. Я в свое время давала частные уроки детям с дефектами развития. Я училась с ними работать, писала какие-то бесконечные отчеты, занималась – но, конечно, индивидуально. Дети – жестокие создания. Когда в классе есть просто чудак, учителю стоит колоссальных усилий заставить других его не воспринимать как изгоя, которому можно дать тумак.

Поэтому когда я прочитала о новом подходе к обучению детей в школе, удивилась и расстроилась. Конечно, дети с какими-то физическими недостатками могут и должны учиться вместе со здоровыми детьми, это правильно, но это ляжет дополнительной (и не всегда реально выполнимой) нагрузкой на педагогов. А детей из коррекционных школ нельзя взять и посадить в обычный класс. Нельзя закрывать эти школы.

А дети, не знающие язык? Я какое-то время работала в Тимирязевской академии с иностранцами, так это совершенно другая вещь – преподавание русского языка как иностранного. Мои друзья, окончившие филфак МГУ, потом шли учиться специально для того, чтобы преподавать в Университете дружбы народов имени Патриса Лумумбы.

– У меня такое чувство, что нынешние дети очень перегружены. В советской школе была более сбалансированная программа? Или, может, детей не отдавали на десять кружков одновременно, не нанимали репетиторов по всем школьным предметам?

– Программа была перегружена – во всяком случае, об этом все время говорили, переживали, что дети очень долго занимаются, и в старших классах они действительно много занимались. И репетиторы всегда были. Но тогда репетиторы учили, а вот когда ввели ЕГЭ, появились другие репетиторы, которые учат, где поставить галочку в ответах, какие будут вопросы, что надо знать, а на что вообще наплевать, и не дают систематических знаний.

Раньше были факультативы, были бесплатные кружки, сейчас же большая часть стала платной. Для меня это как-то дико. А потом, меня еще удивляет, что какие-то прежде программные вещи даются в виде дополнительных занятий.

«Учение с увлечением» не дало результата

– Что еще хорошее мы потеряли?

– Мы потеряли систему.

Пусть не совсем удачную, пусть в ней было много недостатков – тогда, кстати, боролись с этими недостатками, придумывали что-то новое. Но если у вас из окна дует, вы же не будете сносить дом, правда? – вы будете менять окно. А тут решили снести дом, и на его месте получился полный кавардак.

– У меня еще возникает вопрос, когда я смотрю, как в первых классах разных школ непрерывно вводят новые программы изучения русского языка: старая система, по которой учили в советской школе, была чем-то плоха, дети выходили из школы неграмотными?

– Нет, конечно. Когда я училась в школе, у нас был учитель, который объяснял правило, давал ежедневно диктант и добросовестно его проверял. Все. И у него вырастали грамотные ученики. Но если вы будете вместо этого приплясывать и пританцовывать, как часто делают молодые учителя, – ничего не останется.

– У нас было , из которого следовало, что одна из ее основных задач на уроках – увлечь детей, чтобы они сидели и спорили о чем-то. Всегда ли этот увлеченный спор результативен с точки зрения учебного процесса?

– Я еще работала, когда началось это движение, оно называлось «учение с увлечением». Я вовсе не считаю, что нужно преподавать так, чтобы на твоих уроках дохли мухи, – никто ничего не усвоит, дети будут зевать, и все.

Так что спор – это хорошо. Но я уверена, что школа должна вырабатывать у детей привычку к труду. А труд – это не всегда восторг и вдохновение, в нем много утомительной, каждодневной, но необходимой работы.

«Учение с увлечением» же вылилось в то, что на уроке пели, плясали, давали какие-то драматические отрывки из произведений, а результат был никакой. Дети смотрят, им даже интересно, но что они после этого знают?

Однажды я была на открытом уроке одного учителя, уже очень немолодого. Замечательный и обыкновенный урок: он просто разговаривал с детьми, спрашивал их, и они ему отвечали. И наш методист сказала: «Конечно, это все прекрасно, но у вас нет никакого наглядного материала, стендов нет» – а к тому времени стенды были обязательны. Он усмехнулся и сказал: «Вот у меня шкаф с книжками. Это книги моих учеников, чем я и горжусь».

Те же дети

– Как вам кажется, дети, которых вы учили с 54-го по 89-й год, отличались чем-то от своих нынешних ровесников?

– Я сейчас не преподаю, но по тому, что я вижу, мне кажется, не так уж они и отличаются. Конечно, появились новые замечательные словечки, от которых меня передергивает, но я понимаю, что когда в моей молодости моя мама слышала «железно», она тоже вся перекашивалась, потому что ей казалось, что это что-то совершенно неприличное.

– Современные учителя иногда стараются говорить на одном языке с детьми, в частности, используют сленг. А вы бы могли сказать на уроке «железно»?

– Нет, конечно. Мне кажется неправильным, когда учитель так говорит на уроке и считает, что это его связывает с детьми. Надо в детях этот язык тихо изводить. Моя Варя все время говорила «тусить». Я понимаю слово «тусоваться», и оно мне не режет ухо, а «тусить» меня страшно раздражало.

И мы с ней стали разбирать, откуда оно пошло, какие есть синонимы. Мы нашли даже какое-то смешное и глупое слово, которым его можно было заменить, и Варя после этого перестала говорить «тусить», хотя я ее никак не принуждала.

– Но, с другой стороны, чтобы она в каком-то круге ровесников была принята за свою, ей нужно так говорить.

– Конечно, никто против этого и не возражает.

«Вы хотите научить, а они сидят и хихикают вам в глаза»

– Изменилось ли сегодня отношение к учителю? Когда я поступала в университет, многие шли в пединституты, если не поступили в «нормальный» вуз. А как было в ваше время?

– Было то же самое. Поэтому когда я шла на один год работать в школу, я туда шла с ощущением, что я там не останусь. Это было не то, о чем я мечтала. Но когда я встретилась в школе с этими людьми, то среди них оказалось очень много вполне достойных и умных. Это профессия, которая очень жестко отсеивает людей, и многие, немного поработав, уходили в теоретики: в гороно, в Министерство просвещения, в методисты.

Почему уходили? Представьте: приходите вы в класс, возможно, вы даже знающий человек, хотите их научить, прямо переполнены этим желанием, сейчас вы расскажете им все, что знаете. А они сидят, хихикают вам в глаза, спрашивают: «А можно, я выйду?» – или еще что-нибудь. Человек теряется, не знает, что делать. Иногда начинает кричать, топать ногами, наказывать. Это бесплодно, это ничего не дает, но он так работает день, два, три, четыре, пять, шесть. Иногда привыкает.

Таких несчастных я видела – они иногда преподают по тридцать лет, и все тридцать лет они существуют в этом ужасе. У нас была такая математичка – ее трубный голос слышался по всему коридору, но что делалось в классе, описать нельзя. И выгнать ее было нельзя.

Ко мне однажды пришел молодой человек, сын успешных актеров. Он сначала окончил техническое учебное заведение, а потом решил, что хочет быть «учителем словесности», как он важно говорил. И мне его дали под опеку. Он много читал, много знал, он был очень милым мальчиком, ничего плохого про него сказать не могу, но как приходишь к нему на урок… Дети молчат, потому что я там сижу, но я вижу, что у кого-то раскрыта книга, у кого-то журнал, им неинтересно.

Почему им неинтересно? Я сама не знаю – он много знает, он может многому научить. Он ходил с ними в походы, ездил на велосипедах, чего только не делал. Потом ушел в спортшколу… Он думал, что там будет лучше. Не вышло. А так мечтал человек…

– Чего ему не хватало?

– Я не знаю. Это творческая профессия. Если вы хотите быть, например, художником, если вам не дан талант, вы не начнете рисовать, и если у вас нет голоса – вы не запоете, хоть умрите, даже если знаете ноты.

– То есть учитель – это профессия, требующая какой-то Божьей искры?

– Да. И при этом, как правило, поначалу мало кто хочет идти работать учителем, а потом втягивается. У меня где-то лежит книжка, изданная в нашем районе, она называется «Учительские династии». Мы туда тоже попали: моя бабушка, моя мама, я и моя дочь.

И я помню, что в нашей семье вся молодежь говорила, что мы никогда не будем преподавать, это такая тоска зеленая. При этом моя племянница, которая волею судеб в 90-е преподавала в школе, сейчас вспоминает об этом с удовольствием. Моя мама, по профессии – агрохимик, всю жизнь работала в научно-исследовательских институтах, во время войны преподавала, и потом вспоминала это как лучший год своей жизни.

Моя внучка, по профессии дизайнер, преподавала в филиале Британской академии художеств в Москве, говорила, что ей очень интересно, ее ученики получали международные премии. Внук сестры окончил физтех и пошел преподавать в школе при Курчатовском институте, в этом году ему пришлось уйти – уехал на полгода в Америку, и он очень скучает по школе. Моя другая внучка тоже сейчас преподает, ей очень нравится. Моя дочь преподает в МГИМО. Почему так? Я не знаю. Наверное, надо иметь какой-то особый талант.

Учитель учит и мучит

– Каким был ваш первый год в школе в качестве учителя?

– Я очень мучилась. В моей молодости был анекдот: учитель пять лет мучится – пять лет учится, пять лет учит – пять лет мучит… Я пришла в школу в 1954-м, в тот год, когда объединили мужские и женские школы. И в процессе объединения все школы старались хороших детей оставить себе, а в чужие отправить второгодников и тех, кто похуже.

Школа, которую я заканчивала, была, естественно, женской; представляете, кого к нам перевели из мужских школ? Мне дали сначала восьмые классы, и в восьмых у меня сразу все пошло хорошо, но администрация подумала: почему это у молодого преподавателя только восьмые? Дадим ей еще четвертые! И это был кошмар. Я просто не знала, что с ними делать.

Скажем, Иванов сидел на первой парте, я отворачиваюсь к доске, а когда поворачиваюсь обратно, Иванов сидит на последней… Но постепенно и с ними наладилось и стало терпимо. А на следующий год часть нашей школы перевели в новостройку, и я с радостью сказала, что я туда уйду. Не из-за детей, а потому, что у меня было представление ученика о той школе, где я работала – ведь я ее заканчивала, знала этих учителей, – и когда я попала совсем в другое положение, я была потрясена интригами, доносами директору и так далее.

Я была еще слишком наивной, не представляла себе, что можно ходить к кому-то, жаловаться, доносить, хотя не могу сказать, чтобы была идеалистом. Я ушла в новостройку, там в коллективе была в основном молодежь, и в новой школе у меня дела сразу пошли нормально.

– Нет, мне стало интересно. Я видела уже не столько класс, сколько отдельных людей. Я поняла, что главное – это внимание и уважение к каждому, тогда и к тебе отнесутся так же. Не должно быть никакого панибратства, но никогда нельзя никого унижать. И, конечно, надо отлично знать то, что преподаешь, и любить свой предмет.

Язык я тоже, естественно, преподавала, и старалась это делать хорошо, но литература – это мое. У нас в университете был один изумительный преподаватель, у него не было никаких особых степеней, Николай Иванович Белкин. И он с нами занимался разбором произведений и говорил, что не надо читать лекции, а надо просто вникать в текст: вместе с учениками говорить, спорить, думать. Я на этом пути перенесла много трудностей, но потом это стало интересно и мне, и им.

– Для меня главная загадка в профессии учителя – то, что человек из года в год повторяет, по сути, одно и то же…

– Нет, это неправда, даже если у вас два класса в одной и той же параллели. Некоторые выучивают лекцию и потом ее зачитывают – тогда, конечно, получается одно и то же, и для всех это тоска зеленая. А если вы с детьми говорите, одного и того же никогда не получится, потому что люди разные, выводы разные и я разная.

И я, несмотря на то, что знаю почти наизусть романы, которые сто раз проходила с учениками, все равно каждый раз их проглядываю, просматриваю, прочитываю, и всегда нахожу что-то новое, поэтому каждый раз говорю что-то другое. По разным семейным обстоятельствам я несколько раз занималась другой работой: преподавала русский язык иностранцам, работала в журнале «Крестьянка». Вот это было скучновато.

«Быстро поняла, что кричать не могу»

– Как вы добивались того, чтобы дети на уроке все вели себя подобающим образом?

– Я очень быстро поняла, что кричать не могу, хотя голос у меня достаточно сильный, но мне это не нравилось. И я поняла, что надо воздействовать какими-то другими способами. Я пытаюсь понять, что, собственно, я делала, какой у меня был способ, и затрудняюсь ответить. Знаю только, что между учеником и учителем обязательно должна быть дистанция, панибратство не проходит, оно рано или поздно непременно проваливается, я такое видела.

Я сама была достаточно молода, когда пришла в школу, мне было 23, а ученики у меня были второгодники по 18 лет, но мне удалось как-то себя поставить, обозначить дистанцию. В последние годы у меня единственным средством дисциплинарного воздействия было… обручальное кольцо. Например, я рассказываю что-то на уроке литературы, я же не могу одновременно рассказывать о Достоевском и делать замечания, поэтому я стучала кольцом по столу, если что. Но такое приходит постепенно, конечно, это не сразу дается.

– За что вы строже всего наказывали и как учитель, и как классный руководитель?

– Наверное, за жестокость. За некрасивое вранье. Все привирают, это ладно, но если это во вред кому-то…

– А в плане отношения к предмету?

– Я не считала, что все обязательно должны безумно любить литературу. Он математику любит – ну и что с ним сделаешь? Но какой-то минимум он должен усвоить, я обязана его чему-то научить, ведь ему куда-то поступать, ведь он должен грамотно писать. Если ты берешь свои высоты в другом месте – пожалуйста. Чтобы все сидели, вытаращив глаза, и восхищались, тоже невозможно.

Как мне кажется, главное в преподавании литературы и истории в школе в том, что это тот материал, который действительно формирует взгляды на жизнь, на свою страну, на свое место в обществе, причем не в приказном порядке, а естественно.

– Были ли среди ваших учеников такие, которым вообще ничего не было интересно – ни математика, ни литература, ни география?

– Был такой мальчик Петя, кругленький, толстенький, глаз у него был мутный, и все уроки он сидел, сложив ручки. Он был нормальный ученик, не умственно отсталый, просто ему ничего не было интересно. «Петя, пиши». – «Пишу». – «Петь, не мечтай, пиши». – «Пишу», – вот и все, что я от него слышала. Прошло два года. Я уже там не работала. Встречаю как-то Петю, и он мне радостно сообщает: «Вы знаете, я «Войну и мир» читал. Про войну, а остальное скучно. И четверку мне поставили!» – «За что, Петя?» – «Стенд сделал, с картинками!»

– А сейчас бывшие ученики вас навещают?

– У меня есть свой жизненный принцип (как говорят многие, глупый): я не люблю что-то продлевать в жизни. Кончился какой-то отрезок в жизни – и все, точка. Поэтому когда десять лет назад я уехала со старой квартиры, я никому не оставила никаких телефонов. А до того момента – да, звонили, заходили. На встречи с выпускниками я не хожу – по той же причине, да и мне это тяжело. «По несчастью или счастью, истина проста: никогда не возвращайтесь в прежние места». Вот я и не возвращаюсь.

Ксения Кнорре Дмитриева

ИНТЕРВЬЮ: Алиса Таёжная

ФОТОГРАФИИ: Алена Ермишина

МАКИЯЖ: Ирен Шимшилашвили

В РУБРИКЕ «КНИЖНАЯ ПОЛКА» мы расспрашиваем журналисток, писательниц, учёных, кураторов и других героинь об их литературных предпочтениях и изданиях, которые занимают важное место в их книжном шкафу. Сегодня своими историями о любимых книгах делится историк танца, исследовательница современной хореографии и создательница проекта No fixed points Вита Хлопова.

Вита Хлопова

Историк танца

Иностранных книг по хореографии у меня более трёхсот, и это только самые сливки - остальное я уже успела продать

Я единственный ребёнок в семье и, будучи немного интровертом, развлекалась чтением. Я была одной из тех, кто вечно врезался в столб на улице, потому что шла, уткнувшись в книгу. Частое воспоминание из детства: я просыпаюсь в три утра у папы на руках, а мама застилает мне кровать - я всегда засыпала за книгой.

В девять лет моя жизнь круто поменялась. Я поступила в московское балетное училище. Занятия проходили с девяти утра до шести вечера на Фрунзенской, но я жила в Зеленограде, и для того, чтобы быть в училище в районе 8:30, надо было вставать в 5:40. Приезжала домой около девяти, потом час занятий музыкой, час - уроки, час - растяжка и гимнастика. В итоге засыпала в час ночи. Поэтому меня отдали в интернат для иногородних учеников (словом «интернат» я до сих пугаю своих новых знакомых, но по факту это было просто общежитие). И хоть спать я стала больше четырёх часов, читать, как раньше, уже не могла из-за невероятной нагрузки.

Училище «подарило» стереотип, избавление от которого и привело меня к нынешней профессии: все балерины глупые. Это говорили учителя, это говорили друзья родителей, это говорили позже мои новые небалетные знакомые. «Если бы на „Титанике“ была балерина, он бы не утонул, ведь балерина - она как пробка», - подобных историй я наслушалась вдоволь. Поэтому с десятилетнего возраста я твёрдо решила, что всем докажу, что балерины не глупые. Я носила с собой нарочито много книг в руках, так, чтобы была обязательно видна обложка. Я читала то, что было ещё рано читать, чтобы «утирать нос» учительницам, которые опять говорили, что мы глупые.

Когда я поступила в ГИТИС на театроведческий факультет, я поняла, что просто категорически необразованна. Мои однокурсницы уже тогда, в семнадцать лет, обсуждали Барта, а я даже ни разу о нём не слышала. Я жутко разозлилась на себя и на своё балетное образование. Первые семестры некоторые мои сокурсницы откровенно надо мной смеялись: мои критические опыты были крайне наивными и полными дурацких журналистских клише. Но к концу обучения оказалось, что только я каким-то образом отучилась на красный диплом и только меня пригласили в аспирантуру.

Буквально через пару лет я по учёбе оказалась в Париже. Первым шоком стала библиотека центра Помпиду. Во-первых, в ней нет читательских билетов, во-вторых, можно брать с собой весь рюкзак, а не вытаскивать, для того чтобы пройти, карандаш и пару листочков бумаги. Сидеть там можно до десяти часов вечера, а когда устаёшь, можно сходить в кафе или на балкон подышать (с балконов в Помпиду открывается такой вид, что и пяти минут достаточно для новой порции вдохновения). За год я изучила весь раздел современного танца в Помпиду, и пришлось искать более специализированное место. Я нашла Центр танца, который находится в не очень благоприятном районе, довольно далеко от центра, а вид с балкона уже не вдохновлял.

Я отсматривала часы видео, перепечатывала сотни книг; библиотекари составляли мне программу, вытаскивали архивы, помогали с переводом. Казалось, будто очнулась после столетней комы и пытаюсь за пару лет понять, что за эти сто лет произошло. Два года, проведённые в том центре, дали мне все базовые знания, которые я не получила за пятнадцать лет обучения балету в России. Уезжала я из Франции с перевесом в шестьдесят килограммов. Иностранных книг по хореографии у меня более трёхсот, и это только самые сливки - остальную ерунду я уже успела продать во Франции. О балетных книгах на русском языке и говорить не буду - этот багаж копился со времён училища.

Каждый раз в путешествиях я ищу букинистические - там можно найти сокровища за копейки: дневники Нижинского за пятьдесят центов или редчайшую книгу о «Весне священной» за два евро я взяла в секретном магазине на блошином рынке в Париже. В Нью-Йорке я обошла все книжные и составила огромный гид по лучшим танцевальным книжным точкам, но в итоге подумала, что таких, как я, помешанных на одной теме, больше нет и читать его никто не будет. Сейчас мне кажется, что я неприлично мало читаю. При этом перед каждой лекцией я штудирую несколько книг, некоторые приходится проглатывать целиком за пару дней. Но так как они касаются моих профессиональных интересов, я их не считаю за «настоящее» чтение.

Я всегда беру всегда с собой Kindle. Купила его, ещё когда начинала читать лекции в ГИТИСе: на подготовку была ровно неделя, и если тема была узкой, например «Третье поколение танца модерн в Америке», то спасти меня могла только соответствующая книга: электронную версию можно было скачать моментально и стоила она дешевле. За пару лет в моей библиотеке на Kindle собралось приличное количество книг по танцу, а когда курс завершился, я скачала тонну интересных книг, не связанных с хореографией. Обычно в Kindle я читаю несколько книг параллельно, часто грешу тем, что делаю это по диагонали, но всё же учусь делать это медленнее. Сейчас пытаюсь читать дневники Сары Бернар не торопясь и внимательно, но это очень трудно: такой нарциссический и нахальный тон ещё надо вытерпеть, а сама книга громадная.

Каждый раз в путешествиях я ищу букинистические - там можно найти сокровища за копейки


роман Полански

«Angelin Preljocaj»

Анжелен Прельжокаж - это человек, который превратил меня из артистки балета в исследователя современной хореографии, и из-за него я оказалась в Сорбонне. Когда я училась в ГИТИСе, у нас не было истории балета, но я услышала о курсах по истории современной хореографии в ИСИ (Институте современного искусства), которые вела Виолетта Александровна Майниеце, она впоследствии стала моим проводником в этот исследовательский мир. На одной из первых лекций она показывала «Ромео и Джульетту» хореографа со странной фамилией, и я остолбенела оттого, что балет был поставлен совсем не на Шекспира, а на «1984» Оруэлла.

С того момента я стала изучать Прельжокажа, его же я выбрала и для диплома, обнаружив, правда, за месяц до защиты, что по-русски о нём ничего не написано. Пришлось набраться смелости и написать ему лично. Через пару часов пришло письмо, что девятого апреля месье Прельжокаж ждёт меня в своей студии для интервью. О нём написано довольно много книг, так как он один из самых важных хореографов Франции, но эта - моя любимая. Когда режиссёр Роман Полански задаёт вопрос хореографу Анжелену Прельжокажу - это уже интересно. И главное, что вопросы Поланского много рассказывают и о нём самом, что делает эту книгу интересной не только для любителей современного танца.

Нэнси Рейнольдс, Малькольм Маккормик

«No Fixed Points: Dance in the Twentieth Century»

Монументальный труд директора фонда Джорджа Баланчина Нэнси Рейнольдс о современном танце двадцатого века. Моя настольная книга - она вся в заметках и комментариях. На русском языке работ по истории современного танца нет вообще. Весь двадцатый век, от Марты Грэм до Вима Вандекейбуса, известен только практикам и исследователям. Курс, который я придумала, был как раз посвящён двадцатому веку; заканчивая одну лекцию, я в тот же день начинала готовить следующую.

Именно по этой книге я писала базу для лекций, а другими - воспоминаниями, мемуарами, рецензиями, монографиями - уже дополняла рассказ. Название для своего проекта по современной хореографии No fixed points я, конечно, взяла у Нэнси Рейнольдс, которая, в свою очередь, взяла его у американского хореографа Мерса Каннингема, который, в свою очередь, взял его у Эйнштейна. Смысл в том, что в пространстве нет зафиксированных точек, следовательно, всё, что сейчас происходит, - это движение, а значит, и танец. И все мы с вами в той или иной степени артисты и танцовщики.

Марта Грэм

«The Blood Memory: An Autobiography»

Марта Грэм - главный человек для современного танца двадцатого века. Примерно как Чарли Чаплин для кинематографа. Сколько книг написано о её творчестве, жизни, романах, мужчинах, постановках - не счесть. Но эта всегда стоит отдельно, так как написана самой Мартой. Как и любая автобиография, она приправлена дозой самолюбования, но для того, чтобы узнать о жизни с точки зрения самого героя, лучшего варианта не найти. Тут вы найдёте прекрасные истории о том, как её ученица Мадонна вытягивала труппу из долгового болота, как она скрывала настоящий возраст от своего «любопытного» мужа Эрика Хокинса, как она тратила впустую свой хореографический талант, когда учила детей в школе «Денишоун».

Пару лет назад я пришла в музей «Гараж» с идеей переводить на русский язык культовые книги о современном танце, которые были написаны в двадцатом веке, переведены на несколько десятков языков и несколько раз переизданы. Я рассказывала, что до сих пор (а на дворе стоял 2015 год) на русском языке нет ничего о современном танце. Многие мои студенты впервые слышат имена тех, кто для студентов в Европе или Америке является такими же классиками, как для нас Петипа. В том же ГИТИСе я не могла дать список литературы для изучения, так как он целиком состоял бы из иностранных книг. «Гараж» в итоге мне поверил, и мы запустили серию «GARAGE DANCE», где как раз под номером один выйдет автобиография Грэм. Это действительно огромное и очень важное начинание, и я счастлива, что именно эта книга станет доступна для читателей на русском языке.

Ирина Дешкова

«Иллюстрированная энциклопедия балета в рассказах и исторических анекдотах для детей и их родителей»

Эту книгу можно найти только в букинистических отделах, но если найдёте, хватайте - это счастье. Ирина Павловна Дешкова преподавала у нас в училище историю балета, и это были лучшие уроки. Она не перечисляла монотонным голосом даты жизни Петипа, а показывала нам какие-то невероятные видео типа Riverdance (это сейчас все уже знают о нём, а в девяностых это было откровением) или диснеевского шедевра «Фантазия», где бегемотики пляшут в пачках под Чайковского, а динозавры проживают свою трагическую судьбу под «Весну священную».

Я до сих пор считаю, что лучшей инициации в классическую музыку для детей не найти. Когда Ирина Дешкова написала эту книгу, нас всех обязали купить её. Признаться, я очень долго её не открывала. Но уже во взрослом возрасте случайно нашла и не смогла оторваться - прочла за пару часов и хохотала от восторга. Книга состоит из остроумных и прекрасно написанных статей, расположенных в алфавитном порядке, от рассказов о том, что такое «арабеск» или кто такой Людовик XIV, до анекдотов про балерину, убившую вора ударом ноги.

Елизавета Суриц

«Хореографическое искусство двадцатых годов. Тенденции развития»

Елизавета Яковлевна Суриц - наш главный историк балета, которую ценят и обожают абсолютно все. За границей о ней говорят исключительно с придыханием и восторгом. Но, что удивительно, при всём академическом признании её книги невероятно легко читаются. Тебе не надо продираться сквозь сложнейшие конструкции и малоупотребимые выражения, ты не чувствуешь себя глупым, открывая её работы.

Я рекомендую все её книги - от монографии, посвящённой Леониду Мясину, до единственного труда на русском языке по истории танца в США «Балет и танец в Америке». Но именно эту люблю больше всего, так как двадцатые годы двадцатого века - очень непростой период для балета и танца. Она рассказывает про ранние годы молодого Георгия Баланчивадзе, ставшего позже известным американским хореографом Джорджом Баланчиным, про опередившие время опыты Касьяна Голейзовского и Фёдора Лопухова и про многих других, чуть менее известных.

Твайла Тарп

«Привычка к творчеству»

Твайла Тарп хорошо известна в России. Все помнят танцующего под Высоцкого Барышникова - так вот, это поставила Тарп. Она на самом деле «крёстная мать» Барышникова в Америке, так как после её «Push comes to shove» беглый советский артист балета превратился в легендарного Misha Baryshnikov, именно она дала старт его американской карьере.

Суперпопулярная Твайла написала книгу о том, как приручить свою музу. Как сделать так, чтобы муза прилетала к тебе ровно с девяти до шести, ведь привычка создавать - это не что-то данное свыше, а кропотливая работа. Книга сразу же стала бестселлером, а продавалась она как пособие по бизнесу. У нас нет права ждать вдохновения. У хореографа есть артисты, которым надо платить зарплату, есть ипотека, есть дети, которым надо учиться в колледже, - поэтому очень важно выработать в себе привычку создавать. В книге много примеров, тестов и упражнений, которые помогут разобраться в проблемах, к примеру, с тайм-менеджментом. Книга написана в американском стиле, с лозунгами и мотивационными фразами, и она очень вдохновляет.

Курт Йосс

«60 Years of The Green Table (Studies in Drama and Dance)»

За этой книгой я очень долго охотилась на Amazon: то она стоила очень дорого, то надолго пропадала. В итоге после года мучений я смогла её отхватить и была счастлива, так как по немецкому хореографу, учителю Пины Бауш Курту Йоссу информации крайне мало. В моей библиотеке есть два экземпляра - один из них с очень интересной дарственной надписью. Как-то пару лет назад мой знакомый, никак не связанный с танцами, позвонил мне и сказал, что у его коллеги умерла тётя, немного увлекавшаяся балетом, и оставила после себя библиотеку, которую племянник вот-вот выбросит. Я из вежливости согласилась, но понимала, что, скорее всего, у бабушки была пара книг Красовской, может, что-то по советскому балету - в общем, то, что лежит вне моих научных интересов.

Когда я вошла, я увидела, что вся квартира уставлена книгами о балете. И тут до меня дошло, кем была эта бабушка, - очень известной в советское время исследовательницей танца, в прошлом артисткой ансамбля имени Игоря Моисеева, где я в своё время тоже несколько лет протанцевала. Я срочно позвонила в ГИТИС, в архивы, в Союз театральных деятелей, чтобы эту библиотеку не пропустили, но несколько иностранных книг всё-таки забрала себе. Одна из них как раз о Курте Йоссе. А подписал её Игорь Моисеев: «Глубокому искусствоведу - в будущем и обаятельному существу - в настоящем в радостный для нас день её появления на свет с удовольствием оставляю на память. 22/II 1959. И. Моисеев».

Линн Гарафола

«Русский балет Дягилева»

О Дягилеве и «Русских сезонах» всё продолжают и продолжают писать книги. Эта невероятно притягательная история порождает кучу домыслов и небылиц. Вроде бы уже сто лет прошло, каждый из двадцати балетных сезонов изучили вдоль и поперёк, но каждый год выходит какая-нибудь новая работа - писатели перестают исследовать и просто перебирают известные факты.

Но Линн Гарафола - американская исследовательница и профессор Барнард-колледжа, входящего в Колумбийский университет - написала действительно отличную книгу. Я всегда предлагаю начинать знакомиться с дягилевской антрепризой с её кропотливо собранного труда. Этой учёной можно верить, и, более того, приятно осознавать, что в её труде нет спекуляций о русском балете и особенно советском периоде, которыми часто изобилуют иностранные книги. Она не ошибается в именах малоизвестных хореографов - не каждый сможет правильно написать в книге какую-нибудь сложную фамилию типа Yury Grigorovich.

Олег Левенков

«Джордж Баланчин»

Джордж Баланчин, он же Жорж Баланчин, он же Георгий Мелитонович Баланчивадзе, с нуля построил в Америке балетную школу и первую профессиональную труппу. До Америки он поработал в дягилевских сезонах хореографом, отучился в балетном училище в Петрограде и пару лет танцевал в театре, который сейчас называется Мариинским. О нём написано очень много - именно его называют главным балетмейстером двадцатого века и даже «Петипа двадцатого века». Но в основном книги затрагивают американский период, когда он довёл до совершенства свой особенный абстрактный стиль.

Периоды у Дягилева и, главное, в России остаются менее изученными, хотя они были очень интересными. Удивительно, но на русском языке полноценной монографии о Баланчине нет. И вот Олег Романович Левенков - создатель Дягилевского фестиваля в Перми - выпустил первую часть его биографии. Олег Романович был известным баланчиноведом, главным в нашей стране. Эта книга не хронология жизни Баланчина, не вольная адаптация известной биографии, написанной Бернардом Тейпером, а очень изящное исследование малоизученного периода жизни хореографа. К сожалению, из-за того, что Левенков внезапно ушёл из жизни (это потрясло весь балетный мир), второй том он выпустить не успел.

Жан Эффель

«Сотворение мира»

Этот советский четырёхтомник мы с мужем нашли на помойке - кто-то, видимо, освобождал книжные шкафы и выложил это сокровище. Карикатуры Эффеля, конечно, часто на грани, но смотреть на историю создания мира с позиции не всесильного начала, а практически такого же человека, как и мы, очень любопытно. Эти карикатуры были очень популярны в Советском Союзе, и, что самое интересное, по ним был поставлен балет.

В 1971 году в Кировском театре (ныне Мариинский) состоялась премьера балета «Сотворение мира» Владимира Василёва и Наталии Касаткиной, где роль Адама исполнил молодой талантливый артист Михаил Барышников. Спустя три года он сбежал из Советского Союза, что доставило немало проблем этому балету - «рассаднику» слишком свободных идей. В детстве мы много слышали об этом легендарном балете, где Барышников раскрывался как гениальный актёр и где уже проявлялся его талант вне классических партий. Такое издание Эффеля я видела и в детстве у родителей, но связать эти карикатуры и балет с Барышниковым я сумела только после того, как случайно нашла это издание на помойке.

В книгу избранных произведений известного русского писателя Н.Г.Гарина-Михайловского вошли первые две повести автобиографической тетралогии «Детство Темы» и «Гимназисты», а также рассказы и очерки разных лет.

Детство Темы

Гимназисты

Рассказы и очерки

Под вечер

Бабушка Степанида

Дикий человек

Переправа через Волгу у Казани

Немальцев

Вальнек-Вальновский

Исповедь отца

Жизнь и смерть

Два мгновения

Дела. Наброски карандашом

Клотильда

ДЕТСТВО ТЁМЫ

Из семейной хроники

I

НЕУДАЧНЫЙ ДЕНЬ

Маленький восьмилетний Тёма стоял над сломанным цветком и с ужасом вдумывался в безвыходность своего положения.

Всего несколько минут тому назад, как он, проснувшись, помолился богу, напился чаю, причем съел с аппетитом два куска хлеба с маслом, одним словом – добросовестным образом исполнивши все лежавшие на нем обязанности, вышел через террасу в сад в самом веселом, беззаботном расположении духа. В саду так хорошо было.

Он шел по аккуратно расчищенным дорожкам сада, вдыхая в себя свежесть начинающегося летнего утра, и с наслаждением осматривался.

Вдруг… Его сердце от радости и наслаждения сильно забилось… Любимый папин цветок, над которым он столько возился, наконец расцвел! Еще вчера папа внимательно его осматривал и сказал, что раньше недели не будет цвести. И что это за раскошный, что это за прелестный цветок! Никогда никто, конечно, подобного не видал. Папа говорит, что когда гер Готлиб (главный садовник ботанического сада) увидит, то у него слюнки потекут. Но самое большое счастье во всем этом, конечно, то, что никто другой, а именно он, Тёма, первый увидел, что цветок расцвел. Он вбежит в столовую и крикнет во все горло:

– Махровый расцвел!

II

НАКАЗАНИЕ

Коротенькое следствие обнаруживает, по мнению отца, полную несостоятельность системы воспитания сына. Может быть, для девочек она и годится, но натуры мальчика и девочки – вещи разные. Он по опыту знает, что такое мальчик и чего ему надо. Система?! Дрянь, тряпка, негодяй выйдет по этой системе. Факты налицо, грустные факты – воровать начал. Чего еще дожидаться?! Публичного позора?! Так прежде он сам его своими руками задушит. Под тяжестью этих доводов мать уступает, и власть на время переходит к отцу.

Двери кабинета плотно затворяются.

Мальчик тоскливо, безнадежно оглядывается. Ноги его совершенно отказываются служить, он топчется, чтобы не упасть. Мысли вихрем, с ужасающей быстротой несутся в его голове. Он напрягается изо всех сил, чтобы вспомнить то, что он хотел сказать отцу, когда стоял перед цветком. Надо торопиться. Он глотает слюну, чтобы смочить пересохшее горло, и хочет говорить прочувствованным, убедительным тоном:

– Милый папа, я придумал… я знаю, что я виноват… Я придумал: отруби мои руки!..

Увы! то, что казалось так хорошо и убедительно там, когда он стоял пред сломанным цветком, здесь выходит очень неубедительно. Тёма чувствует это и прибавляет для усиления впечатления новую, только что пришедшую ему в голову комбинацию:

III

ПРОЩЕНИЕ

В то же время мать проходит в детскую, окидывает ее быстрым взглядом, убеждается, что Тёмы здесь нет, идет дальше, пытливо всматривается на ходу в отворенную дверь маленькой комнаты, замечает в ней маленькую фигурку Тёмы, лежащего на диване с уткнувшимся лицом, проходит в столовую, отворяет дверь в спальную и сейчас же плотно затворяет ее за собой.

Оставшись одна, она тоже подходит к окну, смотрит и не видит темнеющую улицу. Мысли роем носятся в ее голове.

Пусть Тёма так и лежит, пусть придет в себя, надо его теперь совершенно предоставить себе… Белье бы переменить… Ах, боже мой, боже мой, какая страшная ошибка, как могла она допустить это! Какая гнусная гадость! Точно ребенок сознательный негодяй! Как не понять, что если он делает глупости, шалости, то делает только потому, что не видит дурной стороны этой шалости. Указать ему эту дурную сторону, не с своей, конечно, точки зрения взрослого человека, с его, детской, не себя убедить, а его убедить, задеть самолюбие, опять-таки его детское самолюбие, его слабую сторону, суметь добиться этого – вот задача правильного воспитания.

Сколько времени надо, пока все это опять войдет в колею, пока ей удастся опять подобрать все эти тонкие, неуловимые нити, которые связывают ее с мальчиком, нити, которыми она втягивает, так сказать, этот живой огонь в рамки повседневной жизни, втягивает, щадя и рамки, щадя и силу огня – огня, который со временем ярко согреет жизнь соприкоснувшихся с ним людей, за который тепло поблагодарят ее когда-нибудь люди. Он, муж, конечно, смотрит с точки зрения своей солдатской дисциплины, его самого так воспитывали, ну и сам он готов сплеча обрубить все сучки и задоринки молодого деревца, обрубить, даже не сознавая, что рубит с ними будущие ветки…

Няня маленькой Ани просовывает свою по-русски повязанную голову.

IV

СТАРЫЙ КОЛОДЕЗЬ

Ночь. Тёма спит нервно и возбужденно. Сон то легкий, то тяжелый, кошмарный. Он то и дело вздрагивает. Снится ему, что он лежит на песчаной отмели моря, в том месте, куда их возят купаться, лежит на берегу моря и ждет, что вот-вот накатится на него большая холодная волна. Он видит эту прозрачную зеленую волну, как она подходит к берегу, видит, как пеной закипает ее верхушка, как она вдруг точно вырастает, подымается перед ним высокой стеной; он с замиранием и наслаждением ждет ее брызг, ее холодного прикосновения, ждет привычного наслаждения, когда подхватит его она, стремительно помчит к берегу и выбросит вместе с массою мелкого колючего песку; но вместо холода, того живого холода, которого так жаждет воспаленное от начинающейся горячки тело Тёмы, волна обдает его каким-то удушливым жаром, тяжело наваливается и душит… Волна опять отливает, ему опять легко и свободно, он открывает глаза и садится на кровати.

Неясный полусвет ночника слабо освещает четыре детских кроватки и пятую большую, на которой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпущенной косой, сидит и сонно качает маленькую Аню.

– Няня, где Жучка? – спрашивает Тёма.

– И-и, – отвечает няня, – Жучку в старый колодезь бросил какой-то ирод. – И, помолчав, прибавляет: – Хоть бы убил сперва, а то так, живьем… Весь день, говорят, визжала, сердечная…

Тёме живо представляется старый заброшенный колодезь в углу сада, давно превращенный в свал всяких нечистот, представляется скользящее, жидкое дно его, которое иногда с Иоськой они любили освещать, бросая туда зажженную бумагу.

V

НАЕМНЫЙ ДВОР

Проходили дни, недели в томительной неизвестности. Наконец здоровый организм ребенка взял верх.

Когда в первый раз Тёма показался на террасе, похудевший, выросший, с коротко остриженными волосами, – на дворе уже стояла теплая осень.

Щурясь от яркого солнца, он весь отдался веселым, радостным ощущениям выздоравливающего. Все ласкало, все веселило, все тянуло к себе: и солнце, и небо, и видневшийся сквозь решетчатую ограду сад.

Ничего не переменилось со времени его болезни! Точно он только часа на два уезжал куда-нибудь в город.

Та же бочка стоит посреди двора, по-прежнему такая же серая, рассохшаяся, с еле держащимися широкими колесами, с теми же запыленными деревянными осями, мазанными, очевидно, еще до его болезни. Тот же Еремей тянет к ней ту же упирающуюся по-прежнему Буланку. Тот же петух озабоченно что-то толкует под бочкой своим курам и сердится по-прежнему, что они его не понимают.

ГИМНАЗИСТЫ

Из семейной хроники

I

ОТЪЕЗД СТАРЫХ ДРУЗЕЙ В МОРСКОЙ КОРПУС

Однажды осенью, когда на дворе уже пахло морозом, а в классах весело играло солнце и было тепло и уютно, ученики шестого класса, пользуясь отсутствием непришедшего учителя словесности, по обыкновению разбились на группы и, тесно прижавшись друг к другу, вели всякие разговоры.

Оживленнее других была и наиболее к себе привлекала учеников та группа, в центре которой сидели Корнев, некрасивый, с заплывшими глазками, белобрысый гимназист, и Рыльский, небольшой, чистенький, с самоуверенным лицом, с насмешливыми серыми глазами, в pince-nez на широкой тесемке, которую он то и дело небрежно закладывал за ухо.

Семенов, с простым, невыразительным лицом, весь в веснушках, в аккуратно застегнутом на все пуговицы и опрятном мундире, смотрел в упор своими упрямыми глазами на эти движения Рыльского и испытывал неприятное ощущение человека, перед которым творится что-нибудь такое, что хотя и не по нутру ему, но на что волей-неволей приходится смотреть и терпеть.

Это бессознательное выражение сказывалось во всей собранной фигуре Семенова, в его упрямом наклонении головы, в манере говорить голосом авторитетным и уверенным.

Речь шла о предстоящей войне. Корнев и Рыльский несколько раз ловко прошлись насчет Семенова и еще более раздражили его. Разговор оборвался. Корнев замолчал и, грызя, по обыкновению, ногти, бросал направо и налево рассеянные взгляды на окружавших его товарищей. Он уж несколько раз скользнул взглядом по фигуре Семенова и наконец проговорил, обращаясь к нему:

II

НОВЫЕ ДРУЗЬЯ И ВРАГИ

Тем и кончился вопрос о корпусе. Данилов и Касицкий уехали, и Карташев расстался с друзьями, с которыми три года прожил душа в душу.

Новое время, новые птицы, – новые птицы, новые песни. Новые отношения, странные и запутанные, на какой-то новой почве завязывались между Карташевым, Корневым и другими.

Это уже не была дружба, похожая на дружбу с Ивановым, основанная на обоюдной любви. Не было это похоже и на сближение с Касицким и Даниловым, где связью была общая их любовь к морю.

Сближение с Корневым было удовлетворением какой-то другой потребности. Лично Корнева Карташев не то что не любил, но чувствовал к нему какое-то враждебное, раздраженное, доходящее до зависти чувство, и все-таки его тянуло к Корневу. Не было больше для него удовольствия, как схватиться с ним на словах и как-нибудь порезче оборвать его. Но как ни казалось легким с первого взгляда это дело, тем не менее выходило всегда как-то так, что не он обрывал Корнева, а наоборот, он от Корнева получал очень неприятный отпор.

В своей компании с Даниловым и Касицким относительно Корнева у них давно был решен вопрос, что Корнев хотя и баба, хотя и боится моря, но не глупый и, в сущности, добрый малый.

III

МАТЬ И ТОВАРИЩИ

Дома Карташев умолчал и о Писареве, и о семействе Корнева. Пообедав, он заперся у себя в комнате и, завалившись на кровать, принялся за Писарева.

Раньше как-то он несколько раз принимался было за Белинского, но тот никакого интереса в нем не вызывал. Во-первых, непонятно было, во-вторых – все критика таких сочинений, о которых он не слыхал, а когда спрашивал мать, то она говорила, что книги эти вышли уже из употребления. Так ничего и не вышло из этого чтения. С Писаревым дело пошло совсем иначе: на каждом шагу попадались знакомые уже в речах корневской компании мысли, да и Писарев усвоялся гораздо легче, чем Белинский.

Когда Карташев вышел к чаю, он уж чувствовал себя точно другим человеком, точно вот одно платье сняли, а другое надели.

Принимаясь за Писарева, он уже решил сделаться его последователем. Но когда начал читать, то, к своему удовольствию, убедился, что и в тайниках души он разделяет его мнения. Все было так ясно, так просто, что оставалось только запомнить получше – и конец. Карташев вообще не отличался усидчивостью, но Писарев захватил его. Места, поражавшие его особенно, он перечитывал даже по два раза и повторял их себе, отрываясь от книги. Ему доставляла особенно наслаждение эта вдруг появившаяся в нем усидчивость.

Иногда он наталкивался на что-нибудь, с чем не соглашался, и решал обратить на это внимание Корнева. «Что ж, что не согласен? Сам Писарев говорит, что не желает слепых последователей».

IV

ГИМНАЗИЯ

В гимназии было веселее, чем дома, хотя гнет и требования гимназии были тяжелее, чем требования семьи. Но там жизнь шла на людях. В семье каждого интерес был только его, а там гимназия связывала интересы всех. Дома борьба шла глаз на глаз, и интереса в ней было мало: все новаторы, каждый порознь в своей семье, чувствовали свое бессилие, в гимназии чувствовалось такое же бессилие, но тут работа шла сообща, был полный простор критики, и никому не дороги были те, кого разбирали. Тут можно было без оглядки, чтоб не задеть больного чувства того или другого из компании, примеривать тот теоретический масштаб, который вырабатывала постепенно себе компания.

С точки зрения этого масштаба и относилась компания ко всем явлениям гимназической жизни и ко всем тем, кто представлял из себя начальство гимназии.

С этой точки зрения одни заслуживали внимания, другие – уважения, третьи – ненависти и четвертые, наконец, не заслуживали ничего, кроме пренебрежения. К последним относились все те, у которых в голове, кроме механических своих обязанностей, ничего другого не было. Их называли «амфибиями». Добрая амфибия – надзиратель Иван Иванович, мстительная амфибия – учитель математики; не добрые и не злые: инспектор, учителя иностранных языков, задумчивые и мечтательные, в цветных галстуках, гладко причесанные. Они, казалось, сами сознавали свое убожество, и только на экзаменах их фигуры обрисовывались на мгновение рельефнее, чтоб затем снова исчезнуть с горизонта до следующего экзамена. Все того же директора любили и уважали, хотя и считали его горячкой, способным сгоряча наделать много бестактностей. Но как-то не обижались на него в такие минуты и охотно забывали его резкости. Центром внимания компании были четверо: учитель латинского языка в младших классах Хлопов, учитель латинского языка в их классе Дмитрий Петрович Воздвиженский, учитель словесности Митрофан Семенович Козарский и учитель истории Леонид Николаевич Шатров.

Молодого учителя латинского языка Хлопова, преподававшего в низших классах, не любили все в гимназии. Не было большего удовольствия у старшеклассников, как толкнуть нечаянно этого учителя и бросить ему презрительно «виноват» или подарить его соответствующим взглядом. А когда он пробегал торопливо по коридору, красный, в синих очках, с устремленным вперед взглядом, то все, стоя у дверей своего класса, старались смотреть на него как можно нахальнее, и даже самый тихий, первый ученик Яковлев, раздувая ноздри, говорил, не стесняясь, услышат его или нет:

– Это он красный оттого, что насосался кровью своих жертв.

V

ЖУРНАЛ

Когда классы после вакаций только что начинались, рождество казалось таким далеким маяком среди однообразного, серого моря гимназической жизни.

Но вот и рождество: завтра сочельник и елка. Ветер гонит холодный снег по пустынным улицам и распахивает холодное форменное пальто Карташева, который один, не в обычной компании, спешит домой с последнего урока. Как быстро пролетело время. Где Данилов и Касицкий теперь? Море замерзло, вероятно. Давно, с тех пор как уехали друзья, не видал его Карташев.

Как переменилось все с тех пор. Совсем другая жизнь, другая обстановка. А Корнева? Неужели он влюблен? Да, влюблен безумно, и чего бы он не дал, чтоб быть всегда с ней, чтоб иметь право смотреть смело ей в глаза и говорить ей о своей любви. Нет, никогда не оскорбит он ее своим признанием, но он знает, что любит, любит и любит ее. А может быть, и она его любит?! Иногда она так заглядывает в глаза, что так и хочется схватить, обнять… Жарко Карташеву среди снежной метели: полурасстегнуто пальто, и, как во сне, шагает он по знакомым улицам. Давно уж он ходит по ним. И лето и зиму шагает. Какая-нибудь радостная мысль в голове свяжется с домом, на который упадет его взгляд, и этот дом и потом будит память. И мысль эта забудется, а дом все чем-то притягивает к себе. Вот на этом углу он как-то встретил ее, и она кивнула ему и улыбнулась так, как будто вдруг обрадовалась. Зачем он тогда не подошел к ней? Она оглянулась еще раз издали, и сердце его замерло и заныло, и рванулось к ней, но он испугался, что она вдруг догадается, зачем он стоит, и он быстро пошел с озабоченным лицом. Ну, а если б она и догадалась, что он любит ее? О, это была бы, конечно, такая дерзость, которую ни она, никто не простил бы ему. Узнали бы все, отказали бы от дома, а Корнев какими бы глазами посмотрел бы на него? Нет, не надо! И так хорошо: любить в своем сердце. Карташев оглянулся. Да, вот и рождество, две недели никаких уроков, на душе и пустота, и удовольствие праздника. Он всегда любил рождество, и память связывала в одно и елку, и подарки, и аромат апельсинов, и кутью, и тихий вечер, и груду лакомств. А там, на кухне, колядуют. Они приходят оттуда с своими незатейливыми лакомствами: орехи, рожки, винные ягоды, им дарят платья, вещи.

Так шло всегда, сколько он помнит себя. В ярких огнях елки и камина, сейчас же после ужина, опять вдруг вспомнится любимая кутья, и он весело бежит и возвращается с полной тарелкой, садится против камина и ест. Наташа, его поклонница, крикнет: «И я». За ней Сережа, Маня, Ася, и все опять тут с тарелками кутьи. Не выдержит и Зина. Всем весело и смешно, и мать, нарядная, довольная, ласково смотрит на них. Что ему в этом году подарят? – подумал Карташев, звоня у подъезда.